«Стараться, чтобы твои слова дошли до максимального количества людей, которых ты не видишь»
- Вкладка 1
Николай Сванидзе выдвинут на соискание Премии Егора Гайдара 2017 года в номинации «За действия, способствующие формированию гражданского общества».
В своих документальных фильмах, снятых в последние годы, вы выбираете для рассказа очень тяжелые эпизоды российской истории, например, из последнего – «дело врачей». Выбор исторических сюжетов обусловлен вашим личным интересом, или в этом вы видите своего рода гражданский долг?
Хороший вопрос. Но, вы знаете, о позитивных, счастливых и удачных сюжетах в нашей истории рассказывает, как правило, центральное телевидение, начиная с федеральных каналов и заканчивая всеми остальными. Поэтому что смешиваться с толпой? Вообще история любой страны невеселая, а нашей страны – в особенности. Если говорить о ХХ веке – а я как исторический публицист занимаюсь в основном историей ХХ века – оптимистичных фрагментов российской истории еще поискать надо. В основном это драматические и трагические эпизоды. Между ними и находишь то, что наиболее интересно.
Каким должен быть исторический сюжет, чтобы он вас заинтересовал?
А это как восприятие, скажем, поэзии. Воспринимаешь то, что больше всего бьет тебя по эмоциям, и какие-то периоды истории по тем или иным причинам вызывают у меня наиболее острый эмоциональный отклик. Как правило, периоды трагические, конечно, хотя есть и смешанные. Скажем, мой отец последние годы говорил, что для него два самых запоминающихся и два самых радостных дня в его жизни – это 9 мая 1945 года (он был фронтовиком, прошел всю войну) и 21 августа 1991 года — победа над ГКЧП. В том, что касается войны, я помню, скажем, ощущения и отца, и других фронтовиков – людей его поколения, которых я знал. У них к 9 мая было очень неоднозначное отношение. Это была совсем не голая рафинированная радость, а, действительно, сложное сочетание чувств – и радостных, и трагических, и горьких, и ностальгических, и каких угодно. Это в целом характерно для российской истории ХХ века. Потому что без него нас всех не было бы, без Великой Отечественный войны не встретились бы мои родители, судьбы миллионов людей были бы совсем другими, но это не значит, что все в этом веке было хорошо.
А какое событие отдается такими яркими эмоциями для вас лично?
Я думаю, что в российской истории это все, что связано с 1917 годом. Но не Октябрьский переворот, а события до и после. Скажем, мне интересен, как и многим другим, колоссальный пласт нашей культуры — Серебряный век – и эти люди с их эстетикой, красотой, представлениями о чести, колоссальным талантом. Ведь их было много, и они как будто были в хорошем смысле слова в добром кукольном театре, а потом пришел Карабас-Барабас с кнутом и все изменил. Вот этот страшный и трагический по своим результатам перелом, который произошел в 1917 году, всегда вызывал у меня очень пристальное внимание и эмоциональное отношение. То, что было потом, события Гражданской войны, — страх и ужас, но это уже в значительной степени последствия.
Когда вы выбираете исторические сюжеты для своих документальных фильмов, вы держите в голове идеологическую повестку, какие личности и эпизоды истории сейчас в центре внимания?
Нет, этого я совершенно не делаю. Мимо, конечно, не пройдешь, и количество трудных в этом смысле сюжетов только увеличивается, потому что власть вносит все больше сакрального в представление об истории. Уже скоро будет сложно заниматься вообще чем бы то ни было важным. Все, что важно, не тронь! Но я об этом стараюсь не думать. Это есть, конечно, сидит внутри априори, но если об этом думать, то будет сложно работать.
Вы преимущественно работаете на радио и телевидении, при этом телевидение – это аудитория, которая сильно направляется пропагандой и едва ли услышит те аргументы, которые можете привести вы. В чем смысл пытаться достучаться до тех, кто в принципе не склонен слушать вас?
Но это же важно делать! Сейчас, конечно, до массовой аудитории в этом смысле не достучишься, но стучать все равно надо. Здесь — делай что должно, и будь что будет. Когда-нибудь зацепит. Ощущения тщетности у меня нет. Нужно просто принимать это как данность. Кроме того, всегда есть пусть не очень массовая, но лояльная аудитория, и я это тоже чувствую.
То есть это сознательный выбор, и вы верите, что медленно, но, может быть, хоть одно мнение можно изменить?
Это не вопрос веры, это просто нужно делать. Других вариантов нет.
Но есть ли рейтинги, отклики, не говоря уже о том, что каждый считает себя экспертом в исторических сюжетах и обязательно скажет вам, в чем вы не правы. Это не травмирует?
Нет, ну что вы. Рейтингом я, честно говоря, не интересуюсь, потому что меня, как правило, показывают так поздно, чтоб не сказать рано, что там о рейтингах речь просто не идет. Там не может быть высоких рейтингов по определению. А потом, я привык, в этом смысле у меня давно уже очень толстая кожа. Я столько лет работал в прямом эфире, еще в 90-е годы, и вел действительно рейтинговые информационно-политические программы, что привык ко всему, к любым откликам, и это вглубь меня совершенно не проникает. То есть приятные вещи мне приятны, а неприятные просто проходят мимо. Как будто выходишь из воды, вытираешься полотенцем – и все.
Кроме того, когда человек сидит перед аудиторией, он видит живую реакцию. Он видит, скучно он говорит или интересно. Он видит, что кто-то зевает, кто-то смотрит на свою соседку, кто-то вспоминает, что он делал вчера вечером, а кто-то внимательно смотрит на тебя, реагирует на твои шутки, эмоции, то есть он с тобой на одной волне. Ты это чувствуешь. Когда на тебя смотрит глазок телекамеры, ты не знаешь, как на тебя реагируют. И твоя работа – говорить то, что ты в данном случае хочешь и имеешь сказать. Стараться, чтобы твои слова дошли до максимального количества людей, которых ты не видишь. Но ты никогда не узнаешь, дошли ли они. Может быть, по моему описанию это выглядит драматично, но драматизма здесь нет. Это – нормально.
А насколько у тележурналиста сегодня есть гражданская и моральная ответственность за то, что он делает?
Я могу сказать только о себе. Я, помимо прочего, преподаю своим юным коллегам, на которых в последние годы смотрю с удивлением. Я их даже спрашиваю: «А вы зачем, собственно, пришли в журналистику?» Сейчас 90% студентов-журналистов составляют барышни и среди них 90% хорошеньких. Я понимаю, здесь психология — девочки не хотят, чтобы их симпатичные мордашки проносили мимо экрана. Это нормально. А если все-таки брать чуть поглубже, что вы хотите? Вы что, телевизор не смотрите? Тем не менее я все равно стараюсь им что-то рассказать. Воспринимаю преподавание не только как натаскивание и внедрение профессиональных навыков, но и как, если угодно, воспитательную работу, извините за пафос. В том числе я им говорю, что журналист сродни врачу, главная заповедь — не навреди! Я сам в это верю и всегда из этого исходил. Но тут сколько журналистов, столько и позиций. Особенно успешных журналистов, конечно.
А как вы относитесь к позиции: «Я читаю новости, как я могу на что-то влиять»?
Ну, тот, кто читает новости – не журналист, он — диктор. Новости читают люди с правильными чертами лица и с поставленным голосом. Это, в принципе, может делать автомат.
Тут моральная ответственность не распространяется?
Моральная ответственность в принципе распространяется всегда, на мой взгляд. Она есть у любого человека, даже у слесаря-сантехника, и от профессии не зависит. Но у журналиста она, конечно, больше, чем у диктора. Потому что диктор читает чужие тексты, а журналист – все-таки свои. Это достаточно серьезное различие.
Как вам кажется, за последние 25 лет изменилось это представление об ответственности журналиста, о гражданском долге, о том, насколько журналист влияет на людей?
Конечно, очень многое изменилось. 25 лет — это огромный срок, целое поколение людей, даже как демографическое понятие. Когда я пришел в журналистику, это было в начале 90-х годов, в стране была, по сути, революция. У всех горели глаза. Не в смысле «вот сейчас я сделаю карьеру», хотя в революционные времена карьера делается быстро, и я ее сделал быстро. Так на войне быстро делаются военные карьеры, потому что если есть талант, если повезет не погибнуть, ты сегодня майор, а завтра – генерал. Но глаз горел в смысле того, что на твоих глазах свершается история, и ты в этом участвуешь. Ты не просто наблюдатель, ты – субъект важных исторических событий. Вокруг тебя все вращается. Тогда было такое ощущение. Сейчас оно совершенно иное. Сейчас все гораздо циничнее. Это не старческое ворчание на молодежь, и это вообще не к молодежи относится, это относится ко времени. Но это нормально. Это волны. Это тоже уйдет. Как сказало одно лицо еврейской национальности: «Все проходит, пройдет и это».
Каким творческим актом или, может быть, каким поступком в своей профессиональной деятельности вы гордитесь больше всего? Что из того, что вы сделали, на ваш взгляд, самое важное?
Ничего конкретного, никакого поступка я за собой не числю. Я своим телом пулеметный дзот не накрывал, самолет на вражескую колону не направлял, меня не пытали в гестапо – ничего героического я не совершал. Но я старался не изменять себе. То, что, как я считаю, мне удалось в моей профессии, не исключительно мое, потому что это делала команда, в том числе моя жена Марина, и это — 97 серий исторических хроник. Мы перепахали весь российский ХХ век, год за годом, и это большая работа. Пусть даже не в смысле подвига, а в смысле трудового подвига. То есть я думаю, что на героев социалистического труда мы могли бы претендовать. Как было принято говорить: «Была проделана определенная работа». Вот это, наверное, предмет для гордости.
Что должно измениться в людях, в обществе, в социуме, который нас окружает, чтобы вы могли сказать, что то, что вы делаете, вы делали не зря? Какого вы хотите добиться результата?
Сейчас сложно сказать – не знаю, кто на наших могилах будет говорить: «Они это делали не зря». Сразу добиться результата трудно, потому что очень многие люди работают над тем, чтобы добиться противоположного результата. И здесь перевесить не представляется по крайней мере легким. Но я думаю, что дождусь того времени, когда изменится отношение к журналистской профессии и, кстати, к профессии историка тоже. Потому что они в значительной степени сближаются. К ним перестанут относиться как к представителям очередной древнейшей, а будут проявлять все-таки несколько большее уважение. Потому что нынешнее состояние дел обидно мне и как журналисту, и как историку и в известной степени оскорбительно.
То есть у вас нет идеи изменить что-то определенное в восприятии людьми исторических событий и настоящего, в котором они живут?
Что-то определенное — нет. Я просто продолжаю рыть как крот в этом направлении. Вот сейчас мы снимаем фильм о «деле врачей». Тоже «веселая» тема. Кто-то посмотрит.
А что должно произойти с людьми после того, как они это посмотрят, чтобы вы знали, что сделали то, что хотели?
Просто хочу, чтобы это произвело впечатление. Вот, например, человек выпивает стакан водки и чувствует какой-то внутренний удар. Для кого-то приятный, для кого-то неприятный, но это удар. Опа! Не могу из-за стола встать. Вот если это будет такой же шок, пусть для кого-то слабый, для кого-то, может быть, сильный, хоть я об этом и не узнаю, это будет хороший результат.