Людмила Черная: «Я думаю, что потомки будут нас жалеть»
- Вкладка 1
Людмила Черная выдвинута на соискание Премии Егора Гайдара за 2018 год в номинации «За выдающийся вклад в области истории» за книгу воспоминаний «Записки Обыкновенной Говорящей Лошади» (М.: Новое литературное обозрение, 2018).
Вы были первым человеком в Советском Союзе, кто позволил себе написать биографию Гитлера. Почему вам это было важно? Зачем?
Во-первых, я написала не одна, а вместе с мужем, который был международником, и так получилось, что я у него работала. А во-вторых, дело в том, что мы все это пережили — не только как обычные люди, но и как люди, которые пытались разобраться в этом. Мы работали в ТАСС, в отделе, который назывался «Редакция контрпропаганды и дезинформации». Так что тема была у нас на слуху. А кроме того, даже когда все это было уже в далеком прошлом, у нас этим совершенно не занимались. Сталин, как вы знаете, вообще не желал праздновать День победы. Поэтому об этом нельзя было говорить и вспоминать. Никаких материалов у нас не было. Книги тогда тоже никто не выписывал, это нельзя было. Но получилось так, что после того как пришел Хрущев — наш первый реформатор, мой муж попал за границу и познакомился там с Генрихом Бёллем, который прислал нам невероятное количество книг. Это был конец 50-х годов, мы жили в страшной коммуналке, и нам пришел ящик книг. Это сейчас они стоят у меня на полке внизу, а тогда это был великий дар. Я вообще человек не публичный и мало чем могу похвастаться. Но похвастаться каждому человеку хочется, и я хвастаюсь двумя вещами. Первая вещь — это как раз книга о Гитлере. Мы с мужем первые сказали то, что сейчас у всех на слуху. Что есть тоталитарные режимы и все они имеют, к сожалению, очень много общего. Вот так сказать это было невозможно, и надо было написать целую книгу, где бы это проглядывалось. Но у книги была грустная судьба, и тогда, когда она была нужна как воздух, она не пошла.
Вы говорили, что четырнадцать лет она у вас пролежала в диване?
Да. В какой-то момент она с гигантским трудом проходила в «Политиздате». Главным образом потому, что мы напихали туда огромное количество цитат — это тогда был очень употребимый у международников прием — из Маркса, Энгельса и Ленина. И все это прекрасно понимали, потому что когда «Политиздат» подписал книжку в печать, они нас вызвали и сказали: «Давайте, получайте деньги». Я удивилась, почему так срочно. Но они понимали, что тираж еще могут снять. И что меня страшно растрогало, там был длинный список людей, которые эту книгу читали. То есть книга еще только должна была выйти, а они ее уже прочли. Советские люди умели читать — пропускали цитаты при чтении, и все.
И тут меня обуял бес гордыни. Надо признаться, что это я виновата, а не муж. Я сказала: «Надо в “Новый мир”». Это был «Новый мир» Твардовского, там печатались мои статьи по литературе. И Твардовский прочел книгу и сказал: «Даем. Но книга толстая, надо сократить». Сказали, что сокращать будет Марьянов. Я страшно обиделась, почему Марьянов, а не я. Но так, как он сократил, я бы не сумела. То есть он выбросил все ненужное, и это была книжка убойной силой. Чудом прошла цензуру, и это был, как сейчас помню, пятый и шестой номера «Нового мира» за 1968 год. То есть уже была близка Чехословакия. Но, конечно, никто этого в тот момент не знал. Короче говоря, я даже знаю, кто в ЦК в последний момент пустил все под нож. Твардовский делал что мог. Он звонил Брежневу. Брежнев звонил ему. И Брежнев сказал: «Ну как же пятый номер — уже июнь, мы не выпускаем журнал». В результате книжка не вышла, а порезанный номер журнала вышел только в сентябре. Не знаю, сколько там должно было быть листов, но у меня еще долго хранился этот номер. После этого текст лег под диван и пролежал там двенадцать лет. А когда вышел, то все уже было не так, конечно.
Вы начали учить немецкий в конце 40-х годов, после войны?
Да.
Что вас побудило к этому? Какие воспоминания о войне стали решающими?
Когда я была совсем молодая, говорили, что Сталин, повергая своих врагов, берет у них все. И Сталин очень много принял от Гитлера. Скажем, антисемитизм. Например, в 1930-е годы этого не было. Кроме того, наша армия побывала на Западе. Мы же были за железным занавесом. И они увидели, что люди там живут свободнее, они более обеспечены и так далее. Это первая причина. Вторая причина — страшное поражение в начале войны. Сейчас это все забывают. Но дело в том, что вначале пол-России было занято немцами, при том что из каждого рубля 90 копеек шло на оборону. А мы были воспитаны, что мы сможем, мы верили в это. И я совершенно не понимала: почему люди уезжают из Москвы? Я, правда, и сама уехала, просто потому что я болталась тут. Но зачем? Когда мы сейчас нанесем мощный удар — и все! Хотя уже было понятно, что армия фактически обезглавлена. Я это знаю, потому что мой первый муж служил в армии. Бог знает что было. Все были настолько напуганы 37-м годом, что не принимали никаких своих решений. Все боялись сказать. И поэтому в 1941 году Гитлер напал на нас. Когда в 1942 году я ехала на фронт, немцы фактически были в Москве. Сейчас сами немцы и вообще историки говорят, что те не хотели брать Москву. Но огни были в Химках, а Химки уже тогда были Москвой. В Химках я видела надолбы, металлические рельсы, чтобы танки не прошли.
Вы прожили один из самых страшных веков в истории России. Как вы это переживали? Как справлялись со страхом?
На самом деле, я не умела справляться со страхом, и никакой я не герой. Я двумя вещами в жизни горжусь. Вот этой книгой, тем, что мы ее все-таки написали в свое время и громко сказали то, что нельзя было говорить. И еще я горжусь тем, что в 90-х годах, когда начались так называемые лихие 90-е, я ни на минуту не усомнилась в том, что это прекрасно, что это надо. Хотя мне уже было 75 лет, я всей душой была за Ельцина, за Гайдара, за этих, как потом о них писали, мальчиков в розовых штанишках. И считаю, что то, что мы получили, мы получили все-таки благодаря этим людям. Вот этим я горжусь. Я не хотела никуда уезжать, хотя сын меня сейчас ругает за это. Но я считаю, что я сделала правильно. Я написала свои книги. Это мой родной язык. Я вижу все, что я вижу. Это для меня родная страна. И я считаю, что мне нечего делать там.
Ваши мемуары — две последние книги — это по большой части ваша частная история или же это исторический документ? Чего в них больше — частной истории или большой государственной истории?
У меня не такая безумно интересная частная история, чтобы я ее писала. Мои мемуары — это история человека моего поколения. Они — о времени и обо мне. Я считаю, это меня спасло и действительно скрасило мою старость, потому что я вспоминаю и я пытаюсь вспомнить себя тогдашнюю и все-таки то время не осовременить, а именно понять. И, наверное, когда ты находишься от него уже на таком расстоянии, оно становится все более понятно. Например, сейчас я пишу о том, как изменился язык. Хотя я не филолог и никогда не занималась языком, я понимаю, что он дико изменился, до смешного. В моем детстве были совершенно другие понятия. Кстати, нынешний язык я уже просто не понимаю, потому что сейчас очень много англицизмов. А потом, есть интернет. Я с огромным трудом могу по скайпу посмотреть на своих правнуков и поговорить с ними. Интернету я чужда. Я привыкла смотреть по энциклопедиям, по старым заметкам.
Вы часто возвращаетесь мыслями к своему детству? Ведь вы родились в 1917 году?
Да, я родилась в 1917 году. Называлась очень гордо — ровесник Октября. Тоже было такое понятие.
Но ведь ваше происхождение не предполагало никакого Октября. У вас должна была быть совершенно другая жизнь. Вы думали когда-нибудь об этом?
Да, у меня были вполне буржуазные родители. И я, кстати, никогда от их буржуазности не отрекалась. Я всегда говорила, что я хочу жить в хорошей квартире. Для меня коммуналки — это был кошмар и ужас. Тем не менее, до 40 лет я жила в коммуналке. То есть самое радостное время. И когда я захотела писать книги, конечно, они были больше о времени. Ведь это было совершенно фантастическое время. Причем время, как выяснилось, не описанное. Потому что даже те книги, которые были, время от времени запрещались — и все, уходили в песок. Вот что меня еще в советской власти убивало, это жуткая фальшь, все время какое-то двоемыслие. Говорили одно, делали другое. Это я по своей натуре всегда выкладывала все. Поэтому для своих книг я пыталась собрать хоть что-то, что сохранилось в моей памяти и в памяти других.
А почему тогда вы были на свободе? Как вы выжили в этом ХХ веке?
Была пламенная пионерка, честно. Даже пламенная комсомолка какое-то время. Осознание пришло, наверное, в год большого террора. Когда началось повальное... когда подруги выходили и каялись, это было ужасно. А у нас еще был такой институт — литфака в МГУ не было, поэтому наш Институт литературы, истории и философии — ИФЛИ — был первым. Очень много училось девушек, очень много отдавали детей из кремлевских семей — это был просто бич. Я описываю в книгах, как это все было, но, конечно, когда я писала, мне было уже под 100 лет. Очень многое забываешь, очень многое искажается, и уже негде даже проверить, все окрашивается как-то не так.
Сейчас читаешь всякие книги, в которых говорит о том, что Ленин был жестоким, обо всех этих бесконечных расстрелах, чрезвычайке, Дзержинском... Но мне кажется, что в те годы очень многие все-таки верили. А потом у нас забывают, что все это происходило после Первой мировой войны. Мой муж все-таки жил в Германии, его отец работал в торгпредстве, и там был очень богатый еврейский дядя, имевший не только шикарный особняк, но и свое озеро. По-моему, когда заняли Берлин, в этом доме разместилась американская администрация. Но, с другой стороны, был страшный голод. Вообще в Европе в 1920-е было очень плохо. И когда люди приезжали сюда, им казалось, что есть какой-то выход, социализм, равенство. Не забывайте, что очень много было и прекрасного. Равенство мужчин и женщин. Был снят гендерный вопрос. Говорили, что религия не играет никакой роли, а все решается коллегиально. В это верили люди во всем мире. Когда Берберова, талантливейшая женщина, возмущалась в своей книге, какой здесь ужас, как страшно, как убивают людей почем зря, ей никто не верил. Потому что всем хотелось верить, что есть какой-то выход, и главное, что мы никогда не будем воевать, что мы хотим бесклассовое общество, где не будет ни богатых, ни бедных. Они же действительно нам верили!
Что вы чувствуете, когда про себя понимаете, что вам 100 лет?
Я чувствую, что это очень плохо (смеется). Я всегда была живым человеком. И мне неприятно то, что мне сейчас физически трудно двигаться, что я все время нуждаюсь в чужой помощи. Правильно сказал кто-то, что чтобы прожить долго, нужно обязательно быть старой. Ну и потом, все-таки я должна в этом признаться, я ни во что не верю, и мне страшно. Смерть всегда страшна. У Маяковского, который был поэтом моей юности, есть такие строчки:
Но за что ни лечь —
смерть есть смерть.
Страшно — не любить,
ужас — не сметь.
Вот этот страх, конечно, есть. И, конечно, у меня были очень тяжелые годы как раз перед 90-ми. Наверное, я могла бы быть более активной, но муж был болен, и мы очень часто ездили в Германию, он там немножко оживал. И, между прочим, именно в Германии я кое-что поняла. ГДРовцы всегда были страшно недовольны. Для них все это был дикий кошмар. Но когда мы стали ездить, когда Германия объединилась, мы вдруг увидели, что не все ГДРовские хотят объединяться. Да, это был ужасный уклад, но он уже как-то существовал, и все боялись перемен. На примере ГДРовцев я увидела, как это бывает. Когда я говорила молодым ребятам: «Да вы что?» Все-таки мы бывали на всяких конференциях, у нас был контакт с обеими частями, а чаще всего все устраивалось в Западной Германии. Я говорила: «Ребята, вы же так плохо жили, вы же тоже не могли вылезти оттуда, вы им страшно завидовали. Чего же вы сейчас?» — «Мы будем людьми второго сорта». Особенно тяжело это переносили старые люди. Причем это были прекрасные люди, хотя и старые коммунисты.
Как вы думаете, что потомки будут помнить про ваш ХХ век? Что на самом деле останется в памяти?
Я думаю, что потомки будут нас жалеть. И правильно. Потому что меня саму раздражали даже самые простые вещи. Видимо, в какой-то степени сказалось мое буржуазное. Я не любила неубранную квартиру. Не понимала, почему у диссидентствующих обязательно должны быть ободранные обои. Я всю жизнь люблю, чтобы дома был порядок. Может быть, я не права, но мне многое не нравилось. Не нравилось, как Боннер заставляла голодать Сахарова. Я считала, что это ужасно. Его забирали в больницу и насильственно кормили. Я не понимала, как так можно. По-моему, есть вещи, которые никому не надо делать.
Что важнее — свобода собственная или свобода родины?
Каждый живет по-своему. Я очень многих людей осудила за их неискренность, за то, что они все время старались идти в ногу с эпохой. Как я говорю, интеллигенция у нас очень любит бежать впереди паровоза. Но, наверное, я тоже не права. И такие люди должны быть.
Фото: Екатерина Головина.